Бурно М.Е. Сила слабых



[На главную] [Сила слабых] [Глоссарий]
return_links(2); ?>

Бурно М.Е.

Сила слабых

Начало

Примеры психотерапевтической прозы

Тревожные нагромождения доктора Сапогова

Сапогов, врач-терапевт сорока шести лет, отправился к двум часам на работу в свою поликлинику.

Он идет поначалу между угнетающе одинаковыми девятиэтажными белыми жилыми домами под синим небом. Среди этих высоких домов будто съежилась, поглядывая на них исподлобья окнами, трехэтажная школа, тоже белая, даже ослепительно белая от солнца и снега. В ней учился раньше его сын, сейчас студент-медик. Сапогов идет по дорожке к школе мимо нескольких берез и американских кленов на клочке земли, засыпанной снегом. Скрипучий февральский морозец. Тонкие кружевные ветки берез с прошлогодними сережками, тонкие ветки американских кленов с крылатыми семянками – все в нежно-голубоватом инее. На дивно-узорчатых березах тихо сидят четыре крупные вороны, распушив шубы, так близко от Сапогова, тихо и торжественно-умиротворенно, что хочется их погладить.

Вот и развалины маленькой швейной фабрики. Уже недели две лежат в мусорных грудах порушенные трактором куски стен, прогнившие бревна, доски забора. Только ржаво-металлические ворота почему-то стоят среди всего этого неповаленные. Под досками живут три брошенные дворняги, раньше сторожившие фабрику и вылезавшие с лаем из-под ворот на улицу. Дворняги теперь долго и злобно-обиженно лают на проходящих мимо с хозяевами домашних собак – доберманов, догов, пуделей, завидуя им. Сапогов (особенно если с утра один дома) в эти дни не может заниматься хозяйственными делами и читать свое врачебное, он тревожно раздумывает о брошенных собаках с тяжким чувством вины за людей и, значит, за себя. Носит им хлеб, картошку, кости. Смотрит, как дворняги все это съедают, ничего не оставляя, даже каменных костей, и ему тогда легче душевно.

Собаки вот уже бегут к нему радостно навстречу. Сапогов, стараясь, чтоб никто не видел, достает из портфеля целлофановый пакет и дает собакам куски старого хлеба, дешевой серой скользкой колбасы, разбрасывая в стороны, чтоб собаки не подрались.

Ему особенно жалко одну собаку – грязно-желтоватую с большой головой, большой шеей, с короткими лапами; будто вся она из головы, шеи и крупных коричневых, будто бы женских глаз. Две другие – визгливо-раздражительные куцые зверюги, а эта – как печальный человек. Сапогову почему-то представляется ее морда в красном платке в белый горошек, как Матрена. Матрена шелудива, одна ее молочная железа с черным соском увеличена: видимо, опухоль. Но Сапогов все равно именно эту собаку взял бы в свой дом, отмыл и пошел бы с ней в ветеринарную лечебницу на операцию, а потом сам подлечивал бы.

Однако, понятно, ни теща, ни жена ему этого никогда не разрешат. Они только едко смеются над ним, обзывают «тютей» за жалостливость, робость, за то, что денег не так много получает, не может в жизни устроиться «как все». Они надеются теперь на сына, что станет доцентом или профессором.

Жена – энергичная, практичная женщина, учительница английского языка в школе. Она и зарабатывает немало частными уроками в соседних домах. Характер у нее тещин, но теща позлее. Матрена вон как деликатно, кусочками ест, в отличие от этих куцых визгливых собачонок, хапающих все и рыча заглатывающих.

У жены и тещи брезгливость к собакам и даже домашним цветам в горшках. А он, Сапогов, сам слабый, ранимый человек, любит еще более слабых, чем он, живых существ – животных и людей, хочется их защищать, помогать им, и тогда ему легче, чувствует себя более крепким хоть в сравнении с ними.

Ему, конечно, не повезло с женой и тещей. И не повезло с этим его дурацким переживательным характером: такое чувство, будто сам, лично виноват в том, что собаки брошены и мерзнут, голодают, будто виноват в том, что болеют его пациенты, что его медсестра Надежда Евстафьевна получает еще меньше, чем он, а у нее четверо детей, муж – пьяница и бьет ее.

Особенно тягостно ему, когда, вот как сегодня, работает во второй половине дня. Проводит утром жену и сына и начинает все это тревожно-совестливо жевать вместо того, чтобы читать книгу о гастритах или Чехова, Куприна, «Письма из Ламбарене» Швейцера. Приходится тогда сразу же варить суп или идти в магазин за молоком, овощами, все – отвлечение. Эта болезненная жалостливость, остро пронизывающая неприязнь к жестокости одолевают его с детства, и он вынужден кормить бездомных собак, кошек, птиц, чтоб не болела душа, то есть он всем этим, в сущности, лечится.

Он и в медицинский институт пошел, чтоб больше было возможностей, помогая людям, лечить свою жалостливость.

Среди здоровых самоуверенных людей Сапогов теряется, и с женой, тещей у него тягостные отношения именно потому, что они очень здоровые, правильные. И сын здоровый, в маму, желает быть доцентом, не меньше.

Но вот как же все-таки понимать эту жалостливость? Как больное или здоровое? Он ведь, благодаря ей, так неравнодушен к больным, неустанно, в заботах и тревогах лечит их. Выходит, он работает, лечит, лучше многих других его коллег – именно своим болезненным?!

Собаки быстро все съели, облизываются, и Сапогов идет дальше по утоптанной снеговой дорожке мимо школьной ограды из железобетонных столбиков.

Ребята столпились, что-то кричат, ругаются между собой. Присмотревшись сквозь очки в грубовато-черной оправе, Сапогов видит, что один мальчик, сев верхом на другого, избивает его, жестоко посапывая, кулаком по лицу.

Сапогов, не успев даже решиться на такой не обычный для него поступок, хватает мальчишку-изверга за шиворот, оттаскивает в сторону так, что у того конец шелкового пионерского галстука вылезает из-под свитера. Сапогов, конечно, «тютя», но телом крупный мужчина, хотя и неловкий, и с седыми большими усами. Мальчишка пугается силы и пытается объяснять:
– А вы вот посмотрите, как он мне на лыжи наступил, прямо на острия! Можно так?
– А так зверски бить можно? – спрашивает Сапогов и чувствует, как голос его внутренне-робко дрожит.

Вот он уже идет дальше со своим старым портфелем, попортившаяся ручка которого для укрепления обмотана изоляционной лентой. Ощущает легкую гордость за свой смелый поступок: защитил мальчика, которого, впрочем, и в лицо не разглядел. Да и «изверга» не помнит: только синий свитер и еще красный галстук вылез.

Сапогов знает, однако, что так просто это ему не пройдет: теперь замучается тревогами. О Матрене переживать перестал, но зато вот уже началось другое. «Изверг», видимо, живет где-то рядом, раз учится в этой школе. Неизвестно, кто его отец. Он, конечно, расскажет отцу, как чужой дядя схватил его за шиворот, может, даже порвал рубашку и галстук сквозь свитер. Отец еще пожелает встретиться с обидчиком сына и врезать ему или еще хуже – подаст на него в суд.

И вот уже Сапогову представляется, как он оправдывается в зале судебного заседания. «А что же делать? – спрашивает он суд. – Попустительствовать жестокости?»

Он смотрит сейчас на березку и клен, как склонились они нежно головами друг к другу; березка, конечно, женщина: такая тонкая вязь березовых веток в инее на фоне синего неба. Его эта пара деревьев каждый день трогает чуть ли не до слез. Но сейчас он и эти два дерева не способен почувствовать, все заслонила тревога, колотится сердце, он еще в зале судебного заседания, его судят за жестокое обращение с мальчиком в шелковом пионерском галстуке. Он опять спрашивает суд: «Но ведь иначе, как за шиворот, я не мог оторвать этого мальчишку от другого, слабого, которого он так зверски избивал кулаком по лицу? Что же – попустительствовать жестокости?»

Вот уже и его четырехэтажная поликлиника рядом, слава Богу.

Сапогов поднимается на свой второй этаж. У кабинета ждут больные – люди, которые слабее, несчастнее его, хотя бы временно, из-за своей болезни, и которым он может помочь, которых может пожалеть, как Матрену, ощутит их душевную благодарность, что нужен им, и тогда ему станет легче. Глупо, но хотел бы держать дома хоть один какой-нибудь скромный цветок в горшке, чтоб и этому цветку слабому, зависимому от него, быть нужным – хотя бы поливкой.

В кабинете ждет Сапогова медсестра Надежда Евстафьевна, у которой четверо детей, муж – пьяница и бьет ее. Она старше своего врача года на три и детей родила уже после тридцати, одного за другим, но худенькая, как девочка, и восторженно-влюбленно, лучащимися зелеными глазами смотрит на доктора из-за своего белого стола. Они работают вместе двенадцать лет и минут десять почти каждый день идут после работы вдвоем домой – он такой крупный и неловкий, а она такая маленькая и воздушная. Идут и разговаривают, пока не расходятся в свои дома.

В кабинете о своем без спешки не поговоришь, больных уйма, а тут за эти минуты они рассказывают друг другу о домашних событиях и душевных трудностях. Главное и удивительное в том, что медсестра, похожая душевно на Сапогова, боготворит своего доктора именно за такой его переживательный, с нравственными муками, ранимостью характер, все сравнивая со своим жестоким, равнодушным мужем, с другими врачами в поликлинике. И Сапогов, и она тайно, каждый про себя мечтают-воображают, как бы хорошо было им вместе. Они уже давно подолгу и тихо-светло думают друг о друге, им так легче среди их житейских трудностей. Он подарил Надежде Евстафьевне к Новому году открытки лекарственных трав, а она ему – ремешок для часов, но попросила отдать ей старый его ремешок. Удивился, отдал, а она тогда сказала: «Вы этого не понимаете».

– Как там Матрена? – спрашивает Надежда Евстафьевна. – Вы собак покормили сегодня? Как это прекрасно! Какой вы чудесный!

Они начинают принимать больных, вместе жалеют их, ободряют шутками, направляют на анализы, на рентген. Делают все, что можно сделать в поликлинике при такой уйме больных. Главное тут – сориентироваться, как на фронте: где несерьезное, можно самим полечить, а кого проконсультировать с доцентом, кого сразу в больницу направить. Очень важно еще – не утерять в суете духовное, доброе отношение к больному человеку даже при двухминутном с ним общении, когда уж очень много народу. Сапогову в таких случаях вспоминается, как знаменитый доктор Швейцер в Африке лечил туземцев. У него тоже бывало много народу, а он все делал, даже краткое, пустяковое, без раздражения, с духовным теплом.

Сапогов внимательно слушает сердце тревожной полной женщины. И лицо ее, и грудь, и короткие крепкие руки – все в больших красных пятнах от климактерической игры сосудов, а в беспомощно-детских глазах тревога, что уже есть или вот-вот случится инфаркт. Женщина эта, учительница географии, осанкой своей, суетливостью напоминает Сапогову Матрену, он не выдерживает и тихо смеется. Тут же объясняет свой смех – вы-де трясетесь от страха, а никакого инфаркта нет в помине. Женщина успокаивается, благодарно-светло улыбается.

Надежда Евстафьевна посматривает на них, выписывает рецепты и думает про себя: «Какой он чудесный!» Сапогов же даже во время смеха, как бы в глубине своего смеха чувствует прежнюю, не отпускающую тревожную напряженность про Матрену, про суд из-за мальчишек. Потом он уходит с посещениями по участку часа на два, а Надежда Евстафьевна делает бумажные дела и ждет его. Время от времени она прикладывает к щеке его старый, изношенный ремешок от часов и восторженно, глубоко дышит.

Еще она попросила Сапогова принести его мальчишескую фотографию, уже месяц держит у себя и вот сейчас, спрятав ремешок, смотрит на дорогого ей мальчика, постриженного наголо, в коротких послевоенных штанах из отцовской гимнастерки с лямками крест-накрест, побитыми коленками и воображает, как могла бы встретить его в своем детстве и уж тогда никому не отдала бы.

«Зачем вам эта фотография?» – несколько раз уже спрашивал Сапогов Она отвечала из-за своего белого стола, глядя на доктора мягко-круглыми, нежно-лучащимися зелеными глазами: «Вы этого не понимаете». В самом деле, разве может он понять-поверить и разве может она рассказать ему, что, избиваемая до синяков пьяным мужем, она думает в эти секунды о своем враче, что завтра увидит его, и внутренне так ясно-тихо улыбается.

Но вот Сапогов возвратился с вызовов, и уже пора домой. По дороге наконец он рассказывает, как заступился за слабого мальчика и теперь вот боится неприятностей, суда. Надежда Евстафьевна восхищенно слушает, таким звонким, добрым, естественным смехом смеется над его страхами-нагромождениями о судебном заседании и все повторяет: – Это же прекрасно! Какой вы чудесный!

Сапогов тут же успокаивается с ней в отношении суда и – как будто бы навсегда.

Но ночью, проснувшись, в разгоряченном воображении снова произносит на суде оправдывающую его речь: «Нельзя же проходить мимо жестокости!» и т. п. Он как бы видит себя в своем воображении в зале суда – свое крупное неловкое тело, очки в грубовато-черной оправе, седые усы. Внешне похож на мудрого профессора, а на самом деле всего лишь участковый врач.

Потом наконец засыпает, снится детство и как жалко старые игрушки, когда мама их выбрасывает, как отламывает, чтоб сохранить на память, кусочки от этих старых поломанных игрушек.

Проснувшись, думает уже о Матрене, о том, что бы отнести собакам поесть, вспоминает о костях в целлофане, которые спрятал вчера от тещи и жены на балкон, о Надежде Евстафьевне – и на душе у него уже теплее, светлее, вот уже совсем мягко и просветленно, как в те минуты, когда идет со своей медсестрой домой.

«Что мне еще остается в жизни? – думает он. – Общаться с теми, кто мне духовно созвучен (будь то живой человек, будь то давно умерший писатель), делать свое врачебное поликлиническое дело с прежней охотой-жалостливостью и отгораживаться от всего ранящего, чуждого, мешающего (...) Вот и все. Пора вставать».

Продолжение. Следующий рассказ: «Вечер в поезде»

[На главную] [Сила слабых] [Глоссарий]






return_links(); ?>