Читал в Преображенской больнице в конференц-зале лекцию о злокачественном течении алкоголизма. Вдруг вышла из-под стульев с врачами серая кошка, которой уже совсем скоро родить, и мягко поплелась к дверям острого женского отделения, откуда доносились крики, другой шум, и даже в эти двери стучали изнутри. Кошка так просилась в это отделение тихим мяуканьем с оглядкой на меня — единственного человека, обращённого к ней лицом (с кафедры), что не выдержал, прошёл со своей отмычкой вдоль рядов слушателей и пустил кошку туда, куда просилась, где был её дом, хотя там так для многих страшно.
Туя
Это дерево, вечнозелёное, хвойное, пирамидальное, из семейства кипарисовых, росло тут и там по соседству с боярышником в саду санаторного отделения Больницы Кащенко, где гулял часто мальчишкой. Но для того, чтобы это дерево так нежно присутствовало сейчас в моей душе, необходимо было, чтобы отец тогда сказал мне, как оно называется, и научил чувствовать его запах. Мы растирали пальцами чешуевидные листочки и вдыхали хвойный аромат. Так, в детстве, вошло это дерево в мою жизнь навсегда. Как увижу где-нибудь Тую, так и оживает в душе высокий одухотворённый, чуть стесняющийся отец в саду санаторного отделения, в белом халате.
Пирог Капитолине Михайловне
Мама не была застенчивой, и мою стеснительность не щадила. В послевоенный годы в первых четырёх классах школы я должен был к большим праздникам дарить перед классом пирог нашей учительнице Капитолине Михайловне. Учительница, уже немолодая, тощая, с узловатыми пальцами, сама конфузилась, когда утром я, красный, как помидор, между рядами парт нёс к её столу этот пирог, завёрнутый в газету и перевязанный верёвкой. Ребята при этом недовольно обсуждали между собою, что он там опять ей несёт, этот подлиза, маменькин сынок. Один мальчик, помнится, предположил, что это хлеб. Тогда, конечно, и хлеб, и всякое другое съестное обычно в газету заворачивали. Но то был чудесный мамин яблочный пирог, испечённый на электроплитке в так называемой тогдашней железной «чудо-печке» с дырой посередине. Уже теперь воображаю-представляю, как в ту трудную пору Капитолина Михайловна вечером дома разрезывала за семейным столом, возле сахарницы, мамин пирог, и её близкие, и сама она пили с пирогом чай. Им, наверное, жилось труднее, чем нам. Но в душе до сих пор живёт, и по временам оживляется тягостная заноза стыда про то, как нёс в газете с верёвкой через весь класс свёрток к учительскому столу, и мы с учительницей вместе стеснялись этого, а мама не понимала наших переживаний, не понимала, что не каждый школьник может легко подарить учительнице перед всем классом пирог, когда другие не дарят. Да, мама не понимала. Ну и пусть не понимала. Не могла же она быть другой.
Доктор Халдина
В 17 лет я не прошёл по конкурсу во 2-й Московский медицинский институт им. Пирогова, сделался психиатрическим санитаром в Больнице Кащенко (Алексеевской больнице) и готовился поступать ещё раз. Отделением, в котором я работал, заведовал доктор Сахаров, пожилой отрешённый человек, казавшийся мне дряблым, воздушным в своём белом костюме. Он вёл в клубе Больницы шахматный кружок для сотрудников и оживлялся-вдохновлялся, рассказывая о шахматах. Мы с отцом однажды посетили этот кружок. Я не помню Сахарова как врача. Он редко выходил из своего кабинета и мало (как мне казалось) говорил с больными. Зато я видел, как помогает больным его ординатор, тоже пожилая, маленькая, сгорбленная доктор Халдина. Отец сказал мне, что у неё рак желудка, и вот она хочет работать до последнего. Кожа у Халдиной была серовато-желтоватой с зелёным оттенком. Приходила Халдина рано утром, часов в семь, и, строгая, хмурая, начинала внимательно-добросовестно смотреть новеньких больных, слушая трубкой их сердце, простукивая их неврологическим молотком, подолгу с ними разговаривала. Как бы стремилась в последние дни жизни к какой-то законченности своего добра. В беседе с больными она оживала из своей зеленоватой строгости-хмурости, жалела их, говорила: «Будет получше, голубчик».
Как-то я сам почувствовал на себе это её добросовестное тепло. Халдина спросила меня, что я такой грустный, и я искренне ответил, что вот нет у меня ещё студенческого билета. «Он обязательно будет, — сказала Халдина, оживая из своей строгости-хмурости. — Всё у Вас, голубчик, впереди». Глаза её чуть сияли, будто она сама немного почувствовала в себе молодость, близость студенчества.
Однажды утром Халдина не пришла. Сказали, что умерла. Исчезла без следа, как многие добрые, добросовестные психиатрические труженики. Пусть поживёт она ещё немного хоть в этой крохе моих воспоминаний.
Из лекции Дамира
Профессор Алим Матвеевич Дамир рассказывал нам на третьем курсе о методической глубокой скользящей пальпации (прощупывании) органов брюшной полости по Образцову. Он неторопливо, глубоким голосом упомянул, что Василий Пармёнович Образцов прожил бурную жизнь, несколько раз дрался на дуэли и до 1917 года за вольнодумство был под надзором жандармов. Для меня тогда всё это было очень важно — и всё это записывал с наслаждением детски-понятными буквами в толстую тетрадь.
Теперь смотрю на портрет печально-сангвинического Образцова с широким лицом и короткой бородой в Медицинской энциклопедии и понимаю всё отчетливее, что старый Дамир читал нам лекции объемно-густо, характерологически — в том смысле, что особенности открытий, манера работы врача-учёного выходили понятно из особенностей его характера. У таких печально-бурных, энергичных, практичных в высоком смысле сангвиников, как Образцов, обычно замечательно подробное и тонкое чувство в пальцах, мягкая ловкость прощупывающих, например, желудок, рук, тонкий слух для прослушивания сердечных тонов, хмурая доброта к больному. И всё это ещё яснее видится сквозь дуэли и жандармов. Мне кажется, что я тогда, третьекурсником, уже чувствовал на лекциях эти связи.