Бурно М.Е. Психотерапевтичекая проза 



[На главную] [Сила слабых] [Глоссарий]

Бурно М.Е.

ЗАЛ РЕДКИХ КНИГ

(психотерапевтическая повесть)

[Предыдущая страница] [Следующая страница]


6.

Итак, впереди прекрасное путешествие самым древним способом, по Волге, хотя, в отличие от древности, работают современные шлюзы и Волга соединяется с Доном. Десять дней до Ростова-на-Дону и десять дней обратно жить вместе в уютной каюте с душевным ромашечным кофейником на столе.

Две недели они обнимались и целовались в парке на скамейке, и, если б не теплоход, то не выдержали бы и укатили на электричке в лесную траву.

Пичугин любил так остро в первый раз. Он судил об этом по тому, что когда ел теперь что-то вкусное, например кусочек торта в гостях у соседей, то страдал, что она этого не ест.

Он постоянно теперь в душе все бежал к ней. Когда жена, по обыкновению, зевала так сладко, что раньше хотелось только погладить ее, как кошку, то теперь, погладив, хотелось бежать к Медведевой. Когда же жена раздражалась на него, придираясь к пустякам, ему было легче за свой грех перед ней: дескать, вот ты поведением своим и заслуживаешь все это. Пичугин даже хотел ее раздражения. Вообще теперь, что бы ни случилось, он всегда мог душевно успокоиться с мыслями-воспоминаниями о Медведевой.

Еще одно серьезное изменение в нем говорило, что влюблен необычно. Раньше он почти постоянно с напряжением думал о предстоящей когда-нибудь, а может, вот-вот, смерти и боялся умереть, не оставив себя в своих рассказах жить дальше. Действительно, разве умерший хороший писатель не есть живой человек, когда столько людей думают о нем и чаще, и глубже, нежели о каком-то человеке, живущем сейчас в банальном смысле. Так вот теперь он иногда замечал, что ему достаточно было бы того, что Медведева переживет его, будет его вспоминать и плакать. Вот теперь высшее для него счастье.

Боковыми, окольными мыслями Пичугин понимал, что это он так поглупел, опьянел от любви: так легко смотрит на смерть и смысл жизни только восторженный дурак или веселый пес. Среди накрапывающего летнего дождя в темноте на скамейке в сквере он ей говорил, что так хорошо к ней относится (они не говорили между собой слово «любовь»), что, верно, прыгнул бы за нее в огонь, а раньше только смеялся над подобным в романах.

При всем этом он стал теперь относиться к жене все-таки добрее, теплее, но только как к милой нянечке, немного вздорной и все же родной. Не хотелось жить с нею и с дочкой, так на нее похожей, как не хочется жить с родителями, когда полюбил и жаждешь быть наедине с любимым человеком.

Медведева тоже почти все время думала о нем. Среди всяких других желаний чувствовала она в себе острое, малопонятное ей желание – пусть будет так, чтоб он делал с ней все-все, что ему хочется, потому что все, что здесь ему хочется, ей тоже хочется. Теперь, с ним, все прежние мимолетные влюбленности ее представились ей инородно-игрушечными. Медведева чувствовала, что начинавшаяся в ней старая дева, то есть некоторая все же пугливая встревоженность, хотя и за легкой маской вульгарности, застенчивая осанка и тому подобное, – все это умерло сейчас в ней на пороге их окончательной близости, необходимой, банальной, но для нее таинственной и остро-прекрасной до того, что не верится, что это произойдет вот сейчас.

Только теперь, когда теплоход, наконец, плыл и мимо тянулся уже Серебряный бор с изумрудной от вечернего солнца травой и очень красными купальниками купальщиц, они хорошенько заперлись в каюте и встретились бесконечно глубоко.

Пичугин увидел, что испытывает в это время не только чувственное, как было это с женой, а сквозь острую чувственность радуется тому, что они не только вот так будут уходить друг в друга, растворяться друг в друге, но будут вместе и работать – читать, писать, говорить о прочитанном, он станет читать ее историко-психиатрические статьи, а она его рассказы и поможет ему своими физиологическими и психиатрическими разъяснениями, а летом в поисках творческого материала и просто новых впечатлений они будут путешествовать то в тундру, то в Среднюю Азию, то в Сибирь – и только бы больше, больше лет прожить так вместе. И после остро-любовного истощения в этой постели он понимал, что произошло сейчас, хотя необходимое, но не самое яркое, а самое яркое и важное – это их духовная совместная творческая жизнь.

Медведева тоже думала-мечтала о будущих путешествиях и как будет помогать ему писать рассказы. То, что произошло сейчас, настолько обезволило ее, что уж не могла запрещать себе мечтать. Они все лежали, прижавшись друг к другу, не хотелось быть отдельными телами.

7.

Когда вышли в этот вечер на палубу, солнце еще немного брызгало желто-зеленой влажностью из-под низких лилово-серых длинных облаков. Это было лето и коротких и длинных платьев вместе, и приятно было Пичугину смотреть на тоненьких женщин в длинных до полу ярких и неярких платьях и юбках, как костлявыми кулачками подтягивали они юбку вверх и стучали каблучками по палубе и по ступенькам вниз в машинное отделение, где кипяток и буфет.

Но прекрасней всех была для него, конечно, Медведева, совсем не тоненькая, а настоящая русская барышня с зонтиком, в белой широкой шляпе и с блестящими влажными зубами. Ему было и забавно, и остро приятно от того, что на округлом милом, немного кошачьем ее лице под очень большими умно-строгими глазами горел еще пьяный румянец острой любовной близости, и она не могла с ним справиться и смешно смущалась. Потом вдруг бросила стесняться и обняла его с такой мягкой крепостью, что у него заколотилось сердце, еще больше наморщился лоб, неловко дернулась густая бородка и сквозь морщинистую мужественность приподнятого кверху продолговатого лица проступил вместе с румянцем еще отчетливее свет нежной девушки.

Сумерки покрывали и лес на берегу, и гладь воды. Ребята-матросы устроили на палубе танцы под магнитофон и сами тоже танцевали и твист, и шейк с официантками ресторана и уборщицами кают. Пичугин и Медведева тоже потанцевали немного среди двадцатилетних, и старики, прогуливающиеся перед сном по палубе, хмурились на эту белую высокую пару в сумерках (Пичугин тоже был в светлом костюме).

На душе у них было чудесно. Разве только у Медведевой мелькнуло печально-нелепо: неужели у него и с женой было то бесконечно-острое и родное, что произошло у них совсем недавно в каюте. А Пичугин подумал, тоже мельком, хотя и с досадой: зачем послушался родителей и поступил в этот бесполезный для него технический вуз, когда надо было для писательства идти в гуманитарный или медицинский. Но тут же у него все это вытеснялось сильным желанием снова остаться с ней вдвоем в запертой каюте и раздеть дрожащими руками и поцелуями ее большое, славное, чистое тело, вздрагивающее и постанывающее от каждого прикосновения.

Медведевой же сильно хотелось делать ему что-то очень хорошее или своими руками спасти его от чего-то страшного. Ей даже представилось вдруг, что вот если бы он остро сошел с ума, она не отдала бы его ни в какую больницу, а только, обняв, поцеловала бы и тем сняла, купировала психотическое состояние, потому что «он только мой и я сама спасу его и никому не отдам». Острая нежность-забота так переполняла ее, что она еле удерживалась, чтоб не заплакать, но, когда остались опять одни в каюте, беззвучно заплакала. Но и плакала она с умной тонкостью без знакомой ему глупой набухлости губ.

Пичугин понял это только как реакцию радостного умиления с необходимой долей грусти на случившуюся с ней глубокую жизненную перемену, потому что глаза ее при этом искрились живым мокрым смехом над собой.

Проснулись ранним утром в шлюзе. Пичугин подвинул занавеску – за окном шли вниз влажные серо-каменные стены и становилось все светлее. Посмотрев друг на друга, они весело каждый из своей постели протянули друг к другу руку и, тихо коснувшись кончиками пальцев, сморщили по-детски друг другу рожицы и демонстративно-насупленно отвернулись к своим стенам, чтобы заснуть. Медведева скоро проснулась и чуть приоткрыв глаза смотрела туда, где отодвинута занавеска.

Там, за стеклом, было теперь солнечно и слышно, как под безоблачным небом трещат на берегу кузнечики. Лесистые березово-осиновые берега выложены камнем у самой воды. Иногда возникали на берегу рябины с уже красными гроздьями.

Медведева тихо умывалась за занавеской, напряженная прежним нежным желанием заботиться о нем как о любимом и ребенке своем – все вместе.

Теплоход остановился у какой-то пристани, она купила там мороженого и газетный кулек вишни у бабки. В каюте вымыла вишню, ловко вытащила все косточки английской булавкой и смешала вишню в белой эмалированной кружке с мороженым.

Проснувшись и увидев это вместе с ее большим чистым округлым лицом, сияющим умом и нежной преданностью ему, с прозрачным пухом на шее, перемешанным с утренними солнечными лучами, он поцеловал ее в широкий нос, в мягкое белое ухо и тут же стал есть ложкой из кружки, ощущая весь мир ярко-белым, как пломбир, ярко-вишневым, как вишня, и остро-вкусным, как все это вместе. Особенно приятно было то, что булавка, которой Медведева вытаскивала вишневые косточки, быть может, была прежде где-то в ее одежде и даже, возможно, касалась ее тела.

8.

Погуляв по палубе, пошли завтракать в ресторан, где у них было уже свое место. В коридоре перед стеклянной дверью ресторана, когда никто не мог их услышать, Пичугин шепнул:
– Я теперь начну дрессировать мою нежность к тебе, чтоб укладываться в несколько, ну, восемь, поцелуев в день.
– Хорошо, – кивнула она, – но только в день, а в сутках их будет гораздо больше.

У него опять заколотилось сердце от этих шутливых, но ясных ее слов о том, что ей хорошо с ним ночью и она этой ночи ждет. Не выдержав, Пичугин поцеловал ее в щеку пронзительно нежно, но в то же время так, как можно было поцеловать на людях, то есть этот поцелуй не помещался в те восемь поцелуев, и они вошли в наполненный солнцем, хрустящий белыми салфетками ресторан на корме, за стеклянными стенами которого по берегам канала шли ласковые русской душе пейзажи.

Здесь, в ресторане, продолжались яркие краски. В салате из помидоров со сметаной помидоры были очень красные, огурцы ярко-зеленые и остро пахли первой летней огуречной свежестью из белоснежной густой сметаны.

Жигулевское пиво в запотевших бокалах было вкусно своей солено-взрослой, не детски-сладкой вкусностью – как никогда. Они пили это пиво и менялись бокалами, чтоб подчеркнуть то, что они родные друг другу люди: еще сильнее хочется пить из твоего бокала, чем из своего, потому что это тоже хоть как-то прикоснуться к твоим губам лишний раз.

Старичков и старушек, верно, на теплоходе было многовато. Среди полей стояло село с церковью.

Взяли к дрожащей еще яичнице свежий творог, и манную кашу, и белый хлеб с маслом.

За соседним столом сидели две девушки из соседней каюты. По всему виду они были очень порядочные и аккуратные девы в возрасте под тридцать. Одна высокая, головой и лицом похожая на курицу и с костлявыми длинными руками. Другая пониже, пополнее, с круглой мордашкой и веселым носом. Одеты они были в почти одинаковые цветастые легкие платья, и в крупных, белых, тревожных коленях чувствовалась затянувшаяся застенчивая свежевымытая нетронутость. В глазах тоже было общее – потаенная робкая, жалкая мольба, обращенная к мужчинам: не погубить, а подарить семью. Так во всяком случае представлялись они Медведевой и Пичугину – и здесь, и на палубе, когда они вязали или читали у своего окна.

– Курица и Карась, – сказал тихо Пичугин про этих дев, склонившихся над своими салатиками и яичницами без всякого хлеба и каш, чтоб не толстеть.
– Точно, – засмеялась Медведева. – Вот увидишь, если они где-нибудь увидят малыша, то непременно склонятся над ним с трогательной нежностью.

Она даже слегка злорадствовала в душе, что вот сама-то уже не та. И им тоже – бросаться бы головой в омут, а не закрывать на ночь окно щелевой доской для безопасности и тюремной духоты. Смелее надобно жить. Вот она Пичугина ужасно любит и очень хочет семьи с ним, чтоб, как говорят, вместе состариться, но, не разведись он со своей женой, влюбись даже в жену свою еще крепче, как бывает после того, как мужчина пожил на стороне, она все равно не пожалеет ни о чем, а будет всегда безмерно благодарна ему за эти нежно-красочные дни, будь их побольше.

И Медведевой, счастливой сейчас, хотелось творить всяческое добро, например, как-то помочь этим девам, закованным в тревожную разборчивость, что особенно ощущалось в Курице с ее бугорками и родинками на шее и брезгливо-повисшем лице. Бедные девы! Только они, наверно, не поняли вчера на палубе, что случилось у Медведевой и Пичугина, когда те вышли из каюты в вечернее солнце с красными лицами и нежно-блестящими глазами.

Взяли еще салат из редиски со сметаной.

Для Медведевой и редиска была слишком красная своим бочком и слишком сочно-белая на разрезе. И она, действительно, была благодарна и жизни, и Пичугину за каждую полнокровную, сочную минуту.

Пичугин же тревожился уже в глубине: вдруг все как-то расстроится, рухнет. Он даже побаивался Медведеву, как это бывает, когда сильно любишь умную женщину. Вспомнил, как прошлым летом выходила замуж девушка, соседка по лестничной площадке. Жена волновалась так, будто замуж выходит ее дочь, помогала одевать невесту и готовить стол. Вся красная, взволнованная, глупая, она была даже счастливее невесты.

В загсе, куда и Пичугину пришлось поехать, после шампанского мать жениха предложила молодым ехать на Красную площадь к вечному огню, и жена при этом взволнованно проговорила: «Да, да, поедемте, по-едемте, пусть они там погуляют, красавчики».

Теперь же он сам как в свадебном путешествии медового месяца. Что бы сталось с женой, если б узнала? Пичугин испугался, что вопрос этот может привязаться к нему, но в это время уже вошли они в каюту и он благополучно отключился от неприятного.

9.

Потом сидели они на палубе в тяжелых палубных креслах, прижимаясь друг к другу локтями, и читали. Писать они еще не могли: от любовной напряженной устремленности друг к другу не получалось сосредоточиться.

Проплыли Дубну с песчаным берегом и стоянкой множества моторных лодок; рядом с каждой лодкой железный сарайчик с замком – прятать мотор. Кончился канал, разлилась уже настоящая Волга.

Пичугин вскоре почувствовал, что среди благоухания большой волжской воды и природно-диких, не искусственно-каменных уже берегов чувство его смягчается: как будто бы держится все та же безмерная нежность к Медведевой, но уже без внутренней сумасшедшей оголтелости.

Проплыли и Кимры со стройной церковью. Теплоход опаздывал часов на шесть, простояв ночью в тумане.

В библиотеке запаслись еще книгами. Взяли Чингиза Айтматова, том Бальзака, справочник «По Волге» и два тома Мопассана. Овеваемые теплым палубным ветерком, они читали неглубоко и несерьезно, все посматривая друг на друга и улыбаясь. Читали друг другу места из книг, а когда рядом никого не было, Пичугин брал Медведеву за руку и спрашивал, встревоженный своей внутренней смягченностью:
– Я боюсь теперь... вдруг потеряю тебя, а? А ты?
– Я? Я тоже не хочу тебя потерять. Но я не так остро боюсь этого, потому что трезвее тебя в том смысле, что не задумываясь радуюсь тому, что дает мне жизнь, а ты, получив что-то от жизни, не можешь забыться в радости, а все тревожишься, что отнимут у тебя это.

«Батюшки, как она меня верно понимает! – думал он. – Даже неловко, что так умно и по-психиатрически верно».

Размышляя вслух, они сошлись на том, что Чингиз Айтматов славный романтик, но как-то несколько ограничен своей же романтичностью, чего нельзя сказать про другого романтика – Сергея Есенина. Пичугин заметил, что даже порадовался тому, что так тонко сошелся с ней в оценке, и сделалось неловко: неужто она умнее его? Почему он радуется тому, что думает, как она, а не наоборот – что она думает, как он? Уж не давит ли она умом своим? «Нет, нет, – успокоил он себя. – Просто вот что дает медицинская, психиатрическая образованность, вот в какой институт надо было бы идти для писательства. И она мне теперь хоть немного поможет этим...»

По палубе все прогуливались старики и старухи. Один старик рассказывал, что нога его ночью попала в открытую часть окна и, проснувшись, он втянул ее, закоченевшую, в постель, но не знает теперь, простудится ли.

Когда обедали, все еще было красочно в круглой салатнице, где смешаны сметана с помидорами и огурцами. Но еще много было в этом салате петрушки и укропа. И они опять совпали друг с другом в своей горячей симпатии к укропу, который могли есть, густо посыпая им черный хлеб с солью.

– Мы будем, – сказал он, – наполнять каждую осень укропом литровую банку, пересыпая укроп солью, и – в холодильник на всю зиму.
– Вот мечтатель ты мой! – засмеялась она.
«Это вроде как „мальчик мой“», – он подумал. – «Я для нее мальчик, с которым играет...»

Медведева же сказала так потому, что самой так хотелось жить с ним вместе и на зиму заготовлять в холодильник укроп, что, когда он сказал это, она испугалась, что этого может и не случиться, и проговорила про мечтателя, чтоб не сглазить. Но, впрочем, может быть, неосознанно она ощущала его одновременно и мальчиком своим, потому что любила его все сильнее, можно сказать, жадно, а потому в чувстве ее было уже незаметно-материнское напряжение.

На остановке вышли на берег, прошли мимо торговок вишнями, помидорами, солеными огурцами в заросли полыни, лопуха и полевых цветов.

Медведева стала рвать ромашки, дикий львиный зев и цикорий, чтоб поставить в каюте и чтоб ему было хорошо. «Интересно, – думала она, – почему хочется дарить цветы любимому человеку? Потому что цветы красивы, как любовь, или все тут глубже биологически и Зигмунд Фрейд недаром напоминает, что цветы – половые органы растений? Как бы ни было, чудесно любить и чудесно рвать цветы любимому!»

Пичугин в это время записывал в записную книжку наблюдения за своим любовным состоянием и образы любви. Еще вчера он не мог этого делать, потому что вчера чувства его были еще свято-сокровенными, не отделимыми от него, не могли принадлежать даже его рассказу. Пичугин лет с двадцати жил, думал и чувствовал, рассматривая все это постоянно как материал для будущих рассказов, хотя и написал их немного. В сущности, он и книги, и даже газеты читал для рассказов, выискивая в них особые слова и сообщения.

В каюте заметил он на столе молочную бутылку с ромашками, цикорием и диким львиным зевом.

– Цветы как раз для каюты, правда? – спросила она. Пичугин поцеловал Медведеву в лицо. Нет, он безмерно, безмерно любит эту сангвинически-трогательную, умную психиатршу из зала редких книг.

У города Калязина под вечерним солнцем стояла по грудь в волжской воде затопленная колокольня с крестом. Жалкая, худая, мальчишки в мокрых трусах по ней бегали. Раньше стояла она на площади в центре Калязина, городишки сапожных мастеров. И оба они признались друг другу в вечернем солнце, что жалко несчастную колокольню.

За Калягиным Волга очень широкая. Чистая темная вечерняя вода.

За ужином в ресторане пили холодное жигулевское пиво из бокалов, и на столе их тоже стояли цветы – табаки в белой вазочке. Табаки остро пахли, потому что был вечер. В каюте ждали их полевые цветы в бутылке, из которой вчера выпили кефир, и Медведева, значит, взяла бутылку из ресторана в каюту, дальновидная.

Все-таки все было очень хорошо. Этот стеклянный ресторан на корме, в котором можно было съесть и хороший дешевый обыкновенный обед, и стерляжью уху или сочный шашлык, и другое в таком духе. И песня в ресторане из репродуктора про то, что течет река Волга, а мне семнадцать лет, а потом все больше и больше и, наконец, шестьдесят. И растерянный мальчик в матроске за соседним столом, который еще дома мечтал показать капитану теплохода свои марки, значки, вот они в портфеле, а капитан, не оправдав его надежд, ни разу пока не надел форму, расхаживал по теплоходу в красном тренировочном костюме и мягких тапочках с пампушками. За стеклами на палубе малыши ездили друг на друге верхом то как на верблюде, то как на мотоцикле. Над одним из них, действительно, опьяненные нежностью и трогательностью, склонились Курица и Карась.

В серебристых сумерках над темным лесом стояла темно-малиновая луна. И вода в Волге была серебристая.

[Предыдущая страница] [Следующая страница]

[На главную] [Сила слабых] [Глоссарий]